Пьесу «Копенгаген» написал известный английский драматург Майкл Фрейн (Michael Frayn). С огромным успехом прошла ее премьера в 1998 г. в Лондоне (взяв приз лучшего спектакля года), потом в 2000 г. в Нью-Йорке. Я посмотрел «Копенгаген» в декабре 2000 г. в лондонском театре «Дачесс» (Duchess). Мне удалось отыскать и текст пьесы в гигантском книжном магазине «Уотерстоунс» на Черинг-Кроссе; интересно было также прочесть подробное послесловие к ней, написанное самим Фрейном. (Он, кстати, знает русский язык и известен своими переводами чеховских пьес на английский).
Речь в пьесе идет о встрече в датской столице в сентябре 1941 года двух великих физиков двадцатого века: датчанина Нильса Бора (1885-1962) и немца Вернера Гейзенберга (1901-1976). Эта встреча, возможно, является важнейшим из когда-либо отраженных в мировой драматургии событий. Эпические масштабы странной истории двадцатого века весьма подходят для театра; реальные трагедии и драмы нашего времени куда монументальнее чеховских или шекспировских. Мрачно-эффектный финал «Гамлета», в конце концов, сводится к семейной «разборке»; историю делают уцелевшие (Фортинбрасы). Завершись по-иному встреча Гамлета с Лаэртом, изменилась бы лишь история вымышленной Дании у Шекспира. Но завершись по-иному датское свидание Бора с Гейзенбергом, вся мировая история могла потечь по другому пути (а то и прекратиться). Похоже, что эта встреча была одним из поворотных пунктов истории (случайной – как точка опоры шарнира, о котором сокрушается Гамлет: «…век вывихнул сустав. Будь проклят год,/Когда пришел я вправить вывих тот»; случайной, как траектория пули в Сараеве; и т.д.) в годы, когда человечество, не в меру любопытный ученик чародея, овладевало разрушительной энергией атома.
Напомним вкратце, о чем речь. Мы знаем, что копенгагенская встреча Бора с Гейзенбергом произошла в реальности. Бор еще в 1913 г. показал, что энергию атома можно высвободить. Гейзенберг, на 15 лет моложе Бора, был его любимым учеником в довоенные годы, физиком его круга. Оба получили Нобелевские премии по физике: Бор в 1922 г., Гейзенберг в 1932 г. Но к 1941 г. никаких кругов уже давно нет; международное сообщество ученых раздроблено; декорации меняются. Дания оккупирована нацистами, а Гейзенберг заведует атомной программой Германии. Многие физики-евреи (Эйнштейн, Сциллард) покинули Германию и Австрию. Эйнштейн еще в 1939 г. пищет Рузвельту письмо о том, что немецкие физики могут сделать бомбу. Лео Сциллард (который первым понял теоретическую возможность бомбы еще в 1934 г.) предлагает американцам идею создания бомбы (Манхэттенский проект), поскольку он уверен, что Гейзенберг уже работает над бомбой для Гитлера. Скоро, в 1943 г., придется бежать из Дании и самому Нильсу Бору, когда его предупредят о готовящемся вывозе датских евреев (мать Бора была еврейкой).
Зачем Гейзенберг приезжал к Бору в 1941 году? О чем они говорили? Мы точно этого не знаем, хотя об этом есть и мемуары самого Гейзенберга и его жены; есть записи Бора и его сына. Все они дают возможность для различных интерпретаций, и Фрейн дает нам несколько вариантов; здесь начинается вымысел драматурга. Бор и Гейзенберг в своих диалогах подробно уходят в прошлое, прослеживают деликатные течения потайной науки; в их разговорах открываются перед нами архипелаги, бухты и извилистые берега физической теории (так открывались перед Одиссеем острова среди Эгейского моря в те времена, когда слово «физика» означало всего лишь «природа» ).
Возможна ли атомная бомба? Немецкие физики отвечают «нет, нереально». Японские физики, собравшись на коллоквиум в 1943 (!) году, отвечают «в принципе да, но нескоро; и точно не в этой войне». Американцы, собрав для работы над проектом отборные умы мировой физики (Сциллард, Ферми, Оппенгеймер, Теллер) скоро дадут положительный ответ. Застрелившись за четыре месяца до Хиросимы, недоучка Гитлер так и не поймет суть подозрительной «еврейской науки» физики. В мемуарах гитлеровского министра военной промышленности Шпеера есть поразительное откровение о том, что Гитлер опасался, как бы ядерный взрыв не вызвал всеобщей цепной реакции, в которой сгорит весь земной шар: «что проку было бы владеть миром, превратившимся в звезду». Шеф советской ядерной программы Берия был лучше осведомлен: еще в октябре 1941 г. он получает шифровку из Лондона о том, что американцы спешат сделать бомбу. Клаус Фухс (немецкий физик-эмигрант и советский шпион) со товарищи из бывшего Коминтерна исправно держат Сталина в курсе американских достижений, по схеме «Юстас-Алексу». Пройдет время; Берия обнимет Курчатова после удачного взрыва в Казахстане; однако шарашки не догонят лос-аламосцев вовремя. Хиросима жестоко отомстит за жестокий Перл-Харбор. Будут стараться над советскими бомбами физики Тамм, Харитон, молодой Сахаров. Бесславно умрет товарищ Сталин. Но еще при нем парадоксально наступит мир взаимного сдерживания, тот вариант альтернативной истории, в котором живем сейчас мы с вами (и где время от времени некоторые деятели, вроде Хрущева с Фиделем, попытаются дополнить ядерную историю с географией).
А товарищи Сталин и Берия атомную бомбу не применили, хотя и могли. Они хорошо понимали и суть бомбы (им Курчатов объяснял), и свое положение; самоубийцами они не были (да и сумасшедшими тоже; это посткоммунистам нужен вариант о сталинской клинической паранойе, чтобы выдать Пахана за психа со справкой, а остальные будут ни при чем). Проигрывал войну, как мы знаем, Гитлер; сделай Гейзенберг ему бомбу, он мог бы ее и применить.
Мы видим, однако, у Фрейна, что Гейзенберга мучил иной альтернативный сценарий: не применят ли американцы свою бомбу (если она у них будет) в Германии? Не захотят ли союзники опередить Гитлера (думая, что у него бомба есть, или ¬вот-вот будет)? (В дополнение ко всем ужасам Второй Мировой Войны – представьте, читатели «Литературного европейца», на мгновение Берлин на месте Хиросимы). У Фрейна Гейзенберг хочет видеть свою Германию сильной (это желание разделяли с ним миллионы молодых немцев после Версаля); он далеко не нацист, но фактически идет на компромисс с нацистами. Однако, один из вариантов «Копенгагена» – то, что Гейзенберг через Бора хотел договориться с американцами, упредить ужас атомной бомбардировки.
В мемуарах Шпеера есть запись о его встрече с Гейзенбергом в ферврале 1942 г. (после разговора в Копенгагене), и о том, как Гейзенберг не проявил энтузиазма по отношению к ядерному оружию, не считая его технически возможным; удивило Шпеера, что Гейзенберг попросил у него смехотворно малую сумму (100 тысяч марок) на исследования. Но это вариант Шпеера, сидящего в берлинской тюрьме после войны, а что было на самом деле? Это только ведь в кино все так просто: посадил Штирлиц физика Рунге, и третий райх затормозил ядерную программу. В альтернативности же реального мира, как показывает Фрейн, совсем не всегда ясно, какое сочетание мотивов, поступков и событий привело к наблюдаемому варианту истории.
Говорил ли Гейзенберг правду Шпееру? Сказал ли Гейзенберг правду о немецкой программе Бору? Знал ли Бор о том, насколько продвинулся Манхэттенский проект? Знал ли Гейзенберг об успехах американцев (скорее всего, нет)? Знали ли союзники об отсутствии прогресса у немцев (похоже, что да, но не доверяли этим данным)? И центральный вопрос: действительно ли сам Гейзенберг не знал, как сделать бомбу? Фрейн в своей пьесе-диалоге дает несколько возможностей. Может быть, Гейзенберг «честно» ошибся в своих вычислениях необходимой для взрыва критической массы. Или же он ошибся потому, что подсознательно не хотел делать бомбу для Гитлера?
А знал ли Бор в 1941 г., в окупированном Копенгагене, какой должна быть критическая масса? И если знал, дал ли он понять это Гейзенбергу?..
О Боре и Гейзенберге, об истории ядерного проекта существуют тома мемуаров и научных исследований. Пьеса Фрейна написана для театра и не является документальным воспроизведением действительности (но ведь не являются им и научные статьи). Действительность в театре Фрейна, как и у любимого им Чехова, сплетена из понятий различной размерности, из альтернативных миров. Одной из опорных идей в спектакле стал знаменитый гейзенберговский принцип неопределенности (a точнее, «неопределимого»; Гейзенберг использовал слово Unbestimmtheit). Согласно этому принципу, в микромире элементарных частиц сам факт измерения влияет на его результат; так, нельзя определить одновременно и положение, и скорость частицы: чем точнее мы измеряем ее скорость, тем менее определимы координаты. Чем не метафора для исторических поступков? Фрейн переносит принцип Гейзенберга с траекторий электронов на траектории человеческих мотивов, разговоров, мнений, решений. Ткань нашей истории не менее неопределима, чем ткани полей и частиц. Так Бор и Гейзенберг в пьесе говорят о «закоулках темного Эльсинора человеческой души», возвращая нас к альтернативной Дании, выдуманной Шекспиром.
Спектакль театра «Дачесс» (режиссер Майкл Блейкмор; он же ставил премьеры в лондонском Королевском Национальном театре и в Нью-Йорке) не показался мне слишком ровным. Сцена представляет собой боксерский ринг (или брехтовский меловой круг), куда вписаны три актера и один стул (весь реквизит). Часть зрителей посажена на сцену, выше ринга, лицом к залу (дизайнер Питер Дэвисон); видимо, они должны означать присяжных на суде истории или нечто в этом роде, но их ряды освещены и только отвлекают зрителей в основном зале. Канадский актер Дэвид Барон (Бор), скорее все же театральный человек, чем датский физик, старательно «ездит на булгаковском велосипеде», чтобы театр напоминал жизнь; но мне кажется, что он не всегда крепко держит сложный фрейновский диалог, и зритель временами начинал скучать. Игра лондонской актрисы Коринны Марлоу (жена Бора Маргрете) хороша, но довольно суха, напряженна, мемуарна. «Вытаскивает» же спектакль, на мой взгляд (особенно во втором акте), замечательный молодой актер Уильям Брэнд (Гейзенберг), даюший свому герою необходимый заряд эмоций. Так и надо, иначе зритель, не изощренный в перипетиях и терминах научной мысли, увидит на сцене не драму сверхшекспировских масштабов, а только мудреных физиков, говорящих о физике. Вернер Гейзенберг в резком, увлеченном исполнении Брэнда перерастает свой исторический оригинал и становится символом немецкого (да и не только немецкого) ученого двадцатого века: он изо всех сил старается остаться цивилизованным европейцем, но с его согласия и при его участии Европа сползает в пучину варварства.
Может ли обычный человек понять физика (пока не поздно)? Могут ли физики давать точные ответы? Автор и режиссер «Копенгагена» подвергают нас бомбардировке разговорами со сцены, как в физических лабораториях бомбардируют частицами атомы: иногда это срабатывает, и выделяется энергия театра. Стиль пьесы Фрейна во многом знаком и ностальгичен; чем-то напоминает он кухонные беседы моей юности в новосибирском Академгородке. Для нас было повседневным делом обсуждать судьбы мира и цивилизации, воздвигая из крупиц еле доступной нам информации песчаные замки теорий обо всем на свете. Мы-то привыкли к тому, что эти судьбы и теории нам важны, а наука играла в них центральную роль; так что я даже не сразу понял, почему европейская и американская пресса так особо восхищались диалогами фрейновских героев (рецензент лондонской «Таймс» писал, что спектакль «до краев переполнен интеллектуальным восторгом»). Должно быть, на безрыбье современной сцены выделяется умеренная интеллектуальность «Копенгагена», с его честной, полудокументальной попыткой понять, о чем же там говорят физики, и почему это так важно. Может быть, нынешним европейцам это и вправду внове?
Нам же – после ухода в эмиграцию многих лучших умов (так бежал от Сталина в 1933 г. соратник Бора, блестящий физик Георгий Гамов); после страданий и гибели тысяч других, лучших умов России, как погиб в 1940 г. знаменитый генетик Николай Вавилов (в то время как его брат Сергей был президентом сталинской академии наук); после кащеевского царствования Лысенко и прочих бандитов – обсуждение свободы воли физиков кажется даже странным. В том мире, увы, уже не задавали чеховских вопросов, которые занимают Майкла Фрайна на пороге ХХI века («способны ли мы понять, почему мы поступаем именно так, а не иначе?»). Там, откуда мы, физиков не спрашивали, хотят ли они работать над ядерной программой для товариша Берии. Работали на совесть, кто из страха перед пулей в затылок, а кто и согласно убеждениям; работают и сейчас. Это Бор с Эйнштейном все сомневались да рассуждали о судьбах человечества. Мы происходим из другой альтернативной реальности.
Литературный европеец(Франкфурт), 2002, 57 (октябрь), с. 46-48